***
Я должен узнать об этих созданиях как можно больше. До тех пор пока мое неведение о них так безмерно, они могут со мной расправиться. Когда я о них что‑то разузнаю, отыщется и способ, каким можно заставить человечество осознать их присутствие..."
Приведенный мной фрагмент не был, естественно, тем местом, откуда я начал чтение, — цитату я привел из середины книги. Сами по себе «Размышления об истории» представляют пространные суждения о природе паразитов сознания и их влиянии на человеческую историю. Произведение написано в виде дневника — дневника идей, и это неизбежно приводит к тому, что мысли в нем часто повторяют друг друга. В своем повествовании автор пытается, придерживаться какой‑то ключевой идеи, но сам то и дело от нее отходит.
Меня несказанно удивило то, как долго у Карела длились сеансы самопогружения. Мне при аналогичных обстоятельствах было бы, несомненно, труднее совладать со своей нервной взвинченностью. Однако, как я понял, уверенность Карела объяснялась тем, что он чувствовал себя в относительной безопасности перед паразитами. В первом сражении он одержал над ними верх, и голову ему вскружило торжество победы. По его словам, основная трудность состояла в том, как заставить людей поверить. Судя по всему, он не считал это вопросом, требующим немедленного ответа. Он понимал, что, если плоды изысканий подать открытым текстом, его сочтут за сумасшедшего. В общем, он повел себя так, как свойственно ученому: прежде чем что‑либо публиковать, нужно еще и еще раз выверить и конкретизировать факты. Чего я никак не могу взять в толк (до сих пор не могу), это — почему он не предпринял попытки поделиться с кем‑нибудь своими тайными мыслями; хотя бы с женой. Это само по себе свидетельствует о его душевном настрое. Был ли он так уверен в своей безопасности, что полагал, будто спешка теперь и ни к чему? Или его эйфория была просто очередной уловкой паразитов? Что бы там ни было, он продолжал работать над своими записями в твердом убеждении, что победа ему теперь гарантирована; до того самого дня, пока они не толкнули его на самоубийство.
***
Думаю, можно представить, что я чувствовал, читая эти записи. Поначалу изумленное недоверие (оно, фактически, возвращалось ко мне периодически в течение всего дня), затем волнение и страх. Я бы, наверное, принял прочитанное за бред умалишенного, если б не памятное то ощущение, пережитое мной на крепостной стене Каратепе. Я готов был поверить в существование вампиров мозга. Но что тогда?
Я, в отличие от Вайсмана, не обладал стойкостью достаточной, чтобы удерживать тайну в себе. В меня вселился ужас. Я понимал, что самым безопасным было бы сжечь эти бумаги и сделать вид, что они в таком случае оставят меня в покое. Читая, я то и дело кидал настороженные взгляды по сторонам, и тут до меня дошло, что если они за мной и наблюдают, то это изнутри. Такая мысль нагоняла неодолимый страх, пока я не дошел до места, где Вайсман сравнивает их метод «подслушивания» со слушанием радио. И в этом предположении я увидел смысл. Паразиты, очевидно, гнездятся глубоко в пучине сознания, где‑нибудь в «придонном» слое воспоминаний. Подходя к срединным его уровням, они рискуют себя обнаружить. Я заключил, что они, вероятно, осмеливаются подходить близко к поверхности лишь поздно ночью, когда ум утомлен и внимание ослаблено. Этим можно было объяснить то, что произошло со мной на Каратепе.
Что делать дальше, я уже знал. Надо рассказать обо всем Райху: это единственный человек, к кому я отношусь с подлинной теплотой и доверием. Трагедия Карела Вайсмана, быть может, заключалась в том, что ему некому было поверить свои потаенные мысли; не было человека, отношения с которым были бы у него столь же теплыми и искренними, как у нас с Райхом. Но если сообщать все Райху, то разумнее всего будет это сделать утром, на свежую голову. А удерживать в себе тайну в течение целой ночи, я чувствовал, у меня не хватит сил.
Поэтому по известному лишь нам двоим коду я позвонил Райху прямо на раскопки. Едва завидев его лицо на экране, я почувствовал, как разум мало‑помалу ко мне возвращается. Я спросил, не желает ли он нынче составить мне за ужином компанию. Райх осведомился, есть ли у меня что‑то к нему конкретно. Я ответил, что нет, просто мне стало лучше и опять потянуло к людям. Мне повезло: днем там к ним понаехала группа директоров из Англо‑Индийской Урановой Компании, и в шесть вечера им надо было лететь ракетой обратно в Диярбакыр. Так что прибросить еще полчаса, и Райх будет у меня.
Выключая телекран, я впервые по‑настоящему осознал, почему Вайсман ни с кем не делился сокровенной догадкой о существовании паразитов. Сознание того, что кто‑то все время «сидит» у тебя «на проводе», что тебя постоянно подслушивают, поневоле вынуждает усыплять чужую бдительность, вести себя нарочито спокойно, придавать мыслям беспечность, думая о чем‑нибудь обыденном.
Я заказал ужин внизу, в директорском ресторане, куда мы имели доступ. Мне показалось более разумным, если наш разговор состоится там. И за час до прихода Райха я снова улегся на кровать, закрыл глаза и, намеренно расслабясь, попытался вообще освободиться от мыслей.
Странное дело, на сей раз это не составило особого труда, а упражнение на внутреннюю концентрацию ума дало ощутимо подбадривающий эффект. Кое‑что стало проясняться для меня немедленно. Будучи беззастенчивым «романтиком», я извечно подвержен хандре. Хандра эта проистекает из своего рода настороженности к тебе со стороны мира. Ты чувствуешь, что от нее некуда деться, невозможно отвести глаза, забыть про нее.
И вот сидишь эдак, бездумно уставясь в потолок, скованный непонятным чувством долга, когда можно было б лучше послушать музыку или поразмыслить об истории. Так вот, я осознал, что мой долг состоит теперь в том, чтобы не поддаваться влиянию окружающего мира. Я понял, что имел в виду Карел. Паразитам жизненно важно, чтобы мы не догадывались об их присутствии: одна лишь догадка о том, что они существуют, может вызвать в человеке всплеск новых целенаправленных сил.
Райх появился ровно в половине седьмого и сразу же заметил, что я выгляжу намного лучше. За бокалом мартини он поведал, чем они там живут со времени моего отъезда: в основном словесными дебатами насчет того, под каким углом лучше углублять первый туннель. В семь вечера мы спустились вниз ужинать. Нам предоставили места за столиком, укромно расположенным возле окна. Несколько человек приветствовали нас почтительным кивком (за прошедшие два месяца мы обрели славу международных знаменитостей). Расположившись за столиком, мы заказали замороженную дыню, а Райх потянулся за листом с перечнем вин. Этот лист я отстранил от него, сказав:
— Я б не хотел, чтобы ты еще что‑нибудь сегодня пил. Скоро поймешь почему. Нам обоим надо будет иметь ясную голову.
Райх посмотрел на меня непонимающе.
— В чем дело? Я как понял, ты ничем таким не собирался заниматься?
— Мне пришлось так сказать. То, что я тебе сообщу, надо будет до поры хранить в секрете.
Райх, улыбнувшись, сказал:
— Ну, раз уж тут такое дело, надо б, наверное, заглянуть под стол: вдруг там микрофоны!
Я сказал, что в этом нет необходимости: тому, что я сейчас сообщу, не поверит никакая разведслужба. На этот раз в глазах Райха мелькнуло замешательство. И я начал с того, что спросил:
— Надеюсь, я оставляю впечатление вменяемого и психически вполне нормального человека?
— Ну а как же!
— А если б, допустим, я сказал, что через полчаса ты усомнишься в здравости моего рассудка?
— Ради бога, изъясняйся прямо, — нетерпеливо перебил Райх. — Я же вижу, ты абсолютно в себе. Ну, так в чем дело? Что‑нибудь новое про наш подземный город?
Я покачал головой. Поскольку на лице Райха читалась теперь полная растерянность, я сказал ему, что весь сегодняшний день занимался чтением бумаг Карела Вайсмана.
— Кажется, я понял, отчего он покончил с собой, — заключил я.
— Отчего?!
— Думаю, будет лучше, если ты прочтешь об этом сам. Он излагает это доходчивей, чем я. Но суть здесь вот в чем. Я не верю в то, что он был сумасшедшим. Это не было самоубийством. Это походило скорее на насильственную смерть.
Я говорил, а сам с тревогой думал, не сочтет ли Райх меня за сумасшедшего, поэтому мысли свои старался излагать как можно более внятно и сдержанно. К оглегчению, по его лицу нельзя было сказать, что он думает обо мне то, что вроде бы напрашивается само собой. Он лишь произнес: «Знаешь, давай все‑таки выпьем, если ты не против. Иначе мне сложно воспринимать».
Так что мы заказали полбутылки французского красного «Нуи Сен Жорж» и вместе его распили. Я как можно более сжато изложил теорию Вайсмана о паразитах мозга, начав с того, что напомнил Райху об опущении, пережитом мной на стене каратепской твердыни, а заодно о беседе, состоявшейся вслед за тем между нами. Мои симпатия и уважение к Райху за время рассказа выросли, можно сказать, вдвое. Я понял бы его, сведи он весь наш разговор на шутку, а потом, едва откланявшись, вызвал санитаров со смирительной рубашкой. Пожалуй, даже то, что я вкратце успел ему поведать, воспринималось как бред сумасшедшего. Однако Райх понял, что в бумагах Вайсмана я вычитал нечто, поразившее меня своей убедительностью, и хотел разобраться теперь во всем сам.
Помню, когда мы с ним шли, поднимаясь после ужина ко мне в номер, все происходящее казалось мне каким‑то сном. Если я был во всем прав, то получалось, что состоявшаяся только что между нами беседа явилась одной из самых важных во всей истории человечества. И вместе с тем вот они мы — два обыкновенных человека — идем ко мне в номер, подальше от людских глаз; а по пути нас то и дело останавливают тучные респектабельного вида мужчины, докучая просьбами представить нас их женам. Все это выглядело донельзя заурядно и банально. Уставясь в широченную спину Райха, легко и проворно одолевающего впереди ступени лестницы, я с волнением соображал, а действительно ли он поверил тому фантастическому рассказу, который сейчас от меня услышал. Я понимал: целость моего рассудка в значительной мере зависит теперь от того, поверит ли он мне.
Возвратясь в номер, мы налили по стакану апельсинового сока.
Теперь Райх понимал, для чего я настаивал, чтобы головы у нас были ясные. Он отказался даже курить. Я подал ему папку «Размышлений об истории», указав в ней место, которое приводил уже выше; сам, примостившись возле, перечел его еще раз вместе с ним. Закончив чтение, Райх молча поднялся и с хмурой сосредоточенностью принялся шагать из угла в угол. В конце концов я нарушил молчание:
— Ты понимаешь, что, рассказав обо всем, я втянул тебя в смертельно опасную игру, — если только это не безумная фантазия?
— Это меня мало волнует, — ответил Райх. — Опасность была и прежде. Но вот чего мне хотелось бы знать, так это насколько далеко она заходит на самом деле. Я, в отличие от тебя, не ощущал в себе присутствия этих вампиров сознания, поэтому мне трудно судить.
— Как и мне. Мои познания ничуть не глубже твоих. Остальные папки Вайсмана изобилуют размышлениями о сущности этих вампиров, но там нет ничего определенного. Мы вынуждены начинать почти с нуля.
Несколько секунд Райх пристально на меня смотрел, затем спросил:
— Ты действительно веришь этому? Скажи, веришь?
— Рад был бы не верить, — ответил я.
Просто абсурд. Разговор у нас звучал как какой‑нибудь диалог из Райдера Хаггарда. Но происходило все это наяву. Вслед за тем с полчаса наш разговор петлял, переползая с одной случайной темы на другую, пока Райх не сказал: «Одно нам, во всяком случае, надо сделать немедленно. Всю беседу мы должны записать на магнитофон, а запись нынче же вечером поместить в банк. Если с нами этой ночью что‑нибудь случится, она послужит предостережением. Заподозрить в сумасшествии двоих людям будет все‑таки труднее, чем одного».
Он был прав. Мы взяли мой магнитофон и осуществили предложенную Райхом запись, зачитывая выборочно вслух фрагменты из рукописей Вайсмана. Заключительное слово взял на себя Райх. Он сказал, что пока еще точно не известно, какой человек — больной или здоровый — писал эти строки. Но его предостережение звучит в достаточной мере убедительно, и к нему стоит прислушаться. Причина смерти Вайсмана все еще неясна, но у нас на руках имеются дневниковые записи, сделанные им за день до смерти, и по ним видно, что писал их человек психически абсолютно здоровый.
Когда пленка кончилась, мы запечатали кассету в пластиковый пакет и спустились вниз сбросить ее в ночной сейф банка Англо‑Индийской Урановой Компании. Затем я позвонил домой управляющему и сообщил, что мы поместили к нему в ночной сейф кассету весьма ценного содержания и просим до поры переправить ее в подземное хранилище банка. На этот счет не возникло никаких проблем: управляющий подумал, что мы имеем в виду какую‑то важную информацию, относящуюся к городу или к деятельности Компании, и обещал, что лично за всем проследит.
Я сказал Райху, что теперь, наверное, разумнее всего будет отправиться спать, и высказал на этот счет предположение, что разум полностью пробудившегося человека менее всего подвержен влиянию паразитов. Мы условились, что всю ночь не будем отключать между собой телекранной связи на случай, если кому‑то из нас потребуется помощь. На этом мы расстались. Я не колеблясь принял сильную дозу снотворного, несмотря на то, что времени было всего десять часов, и стал укладываться. Опускаясь головой на подушку, я мысленно приказал себе ни о чем не думать и немедленно засыпать, что у меня и получилось буквально за считанные секунды. Погружаясь в сон, я чувствовал, что мысли у меня в полном порядке и подчинении; мне без особого труда удалось удержать их от бесцельного блуждания.
Наутро в девять часов меня разбудил Райх; для него было облегчением узнать, что со мной все благополучно. Через десять минут он подошел ко мне в номер завтракать.
Сидя в то утро в пронизанной ярким светом комнате за стаканом холодного апельсинового сока, мы в первый раз поразмыслили о паразитах предметно и не впустую. В мыслях у себя мы чувствовали бодрость и остроту, а беседу целиком записали на пленку. Перво‑наперво мы сообща подумали о том, сколько времени нам удастся держать паразитов в неведении, что факт их существования уже раскрыт. Получалось, что знать этого нам не дано. Однако Вайсман прожил шесть месяцев, из чего можно было заключить, что кара паразитов не постигает мгновенно. Следовало учитывать также и то, что они знали о намерении Вайсмана покончить с ними, и его смерть фактически была не чем иным, как противодействием их тому намерению, которое Вайсман надеялся со временем осуществить. Так что он был «меченым» уже с самого начала. Опять‑таки, читая позавчера «Размышления об истории», я не чувствовал на себе ничьего постороннего наблюдения, совладав с охватившими меня поначалу растерянностью и паническим страхом, окончательно почувствовал себя совершенно здоровым человеком как физически, так и умственно. Я постепенно накапливался решимости дать бой врагу (когда‑то бабушка мне рассказывала, что в самом начале второй мировой войны народ выглядел радостным и одухотворенным как никогда — теперь я великолепно понимал почему).
Так что «они», возможно, еще и не прознали, что секрет Вайсмана уже перестал быть секретом. В сущности, здесь не было ничего странного. Мы ничего не знали о численности паразитов (если такое понятие как «численность» может быть вообще к ним отнесено), и если они связывали себя прослеживанием за пятью миллиардами жителей Земли (население земного шара на сегодняшний день), то опасность была не столь уж и велика. «Предположим, — сказал Райх, — что Юнг со своей теорией был прав; что человечество действительно являет эдакий исполинских масштабов „ум“, безбрежный океан „подсознательного“. Заодно представим, что эти паразиты представляют собою существ, обитающих в глубинах этого океана и избегающих подходить чересчур близко к поверхности из боязни себя раскрыть. В таком случае могут пройти годы, прежде чем они проведают, что нам известно об их существовании, да и то если мы сами себя выдадим, как это сделал Вайсман, подняв средь них переполох».
В таком случае возникала проблема. Еще вчера вечером мы считали, что информацию о паразитах легче всего добыть, если с помощью транквилизаторов погрузиться в себя и обозреть свой ум изнутри. Теперь мы понимали, что это рискованно. Но в таком случае, каким еще способом можно проникнуть в глубь сознания, если не прибегать к наркотикам?
К счастью для нас, этот вопрос с достаточной четкостью освещал у себя в дневниках Вайсман, о чем мы узнали в течение одного дня, штудируя его «Размышления» страницу за страницей. Феноменология Гуссерля — вот тот метод, который был нам нужен. Гуссерль бился над составлением «структурной карты сознания» (или «географии» сознания: как мы предпочитали ее называть), которая составлялась у него исключительно посредством углубленного самосозерцания. И мы, призадумавшись, увидели в этом здравый смысл. Если требуется составить карту неизведанного континента — скажем, одного из мангровых районов Венеры, — вовсе ни к чему тратить время, продираясь сквозь заросли. Вся надежда должна возлагаться исключительно на вертолет и приборы. Самое главное здесь — научиться искусству различать местность сверху, уметь по цвету распознать болотистый участок и тому подобное. Что же касается географии человеческого сознания, то главное здесь состоит не в том, чтобы очертя голову ринуться к его придонным областям, а в том, чтобы суметь подобрать слова, нужные для описания того, что нам о структуре нашего сознания уже известно. С помощью карты я смогу пройти от Парижа до Калькутты, без нее я забреду куда‑нибудь в Одессу. Что, если б мы овладели аналогичной «картой» ума? Человеку тогда стало бы по силам обойти все его ареалы: от смерти до мистического озарения, от кататонии до гениальности.
Позвольте мне изложить эту мысль в несколько ином ракурсе. Ум человека подобен мощнейшему электронному компьютеру, способному на самые невероятные мыслительные операции. А человек, как это ни прискорбно, не знает, как им пользоваться. Просыпаясь поутру, он всякий раз подходит к панели этого прибора и начинает крутить ручки, нажимать кнопки. Однако какая нелепость: имея в своем распоряжении такую сверхмощную машину, человек умеет выполнять на ней только простейшие операции, решая таким образом лишь самые незамысловатые, простецкие задачи. Правда, есть отдельные люди, именуемые «гениями». Они могут проделывать с ней гораздо более замысловатые вещи: заставлять ее писать симфонии и стихи, открывать математические законы. Есть и еще немногие — судя по всему, на голову выше остальных: эти направляют машину на дальнейшее раскрытие ее собственных творческих потенциалов. Они используют ее устройство с целью выявить, чего еще можно добиться при ее посредстве. Им ведомо, что она способна на создание таких шедевров, как «Симфония Юпитера» и «Фауст», «Критика чистого разума» и многомерная геометрия. Но все эти творения появились на свет в каком‑то смысле невзначай или по крайней мере по наитию. Что и говорить, многие великие научные открытия совершены были по чистой случайности. Вот почему первой задачей ученого при их рождении должно стать постижение тайных законов, управляющих механизмом их возникновения. И этот «электронный компьютер» представляет собой величайшую из тайн, ибо для человека познать секрет его устройства было бы равнозначно тому, что обратиться в бога. Так на какую же еще грандиозную цель может быть направлено сознание, как не на изучение законов своего развития? И в этом состоит значение слова «феноменология», быть может, единственно наиважнейшего слова в языке человеческой цивилизации.
Сама неохватность задачи переполняла нас благоговейным ужасом, однако в уныние бессилия не ввергала. Ученому не свойственно впадать в уныние при мысли о том, что путь к окончательному открытию бесконечно далек. Опять и опять, — я бы сказал, тысячу раз в последующие несколько месяцев, — мы неустанно твердили, что нам по силам понять, отчего вампирам так важно ничем не обнаруживать своего присутствия. Ведь вся беда в том, что человечество привыкло воспринимать свою умственную угнетенность, как нечто само собой разумеющееся, как естественное состояние. Но стоит лишь человеку подвергнуть это состояние сомнению, восстать против него, и перед человеком ничто не устоит.
Помню, около полудня мы спустились вниз и пошли в столовую выпить чаю (кофе мы тогда уже считали за наркотик и избегали его употреблять). Так вот, пересекая площадь перед главным зданием Англо‑Индийской Урановой Компании, мы вдруг обнаружили, что смотрим на озабоченно снующих вокруг людей со снисходительной жалостью небожителей. Все эти люди настолько были обременены своими мелкими будничными хлопотами, так безнадежно утопли в своих несбыточных, пустых грезах, в то время как мы, в противоположность им, наконец твердо ощущали реальность — ту единственно подлинную реальность, что обеспечивает поступательное развитие ума.
Первые результаты сказались незамедлительно. Я избавился от излишнего веса, а физическое самочувствие у меня стало попросту безупречным. У меня наладился сон — он был теперь крепким и глубоким, и просыпался я абсолютно бодрым и здоровым. Мои мыслительные процессы обрели удивительную четкость. Я мыслил сдержанно, неспешно, можно сказать, педантично. Мы оба понимали, насколько все это важно. Вайсман сравнивал паразитов с акулами. Что ж, действительно, пловец легче всего может привлечь к себе внимание акулы, если начнет барахтаться и вопить на поверхности воды. Мы не думали допускать такой ошибки.
Вместе с Райхом мы возвратились на раскопки, но вскоре нашли себе повод бывать там как можно реже. Это было нетрудно, поскольку оставшаяся работа входила в компетенцию скорее инженеров, чем археологов. Во всяком случае, Райх вознамерился перевезти аппаратуру в Австралию исследовать местность, описанную Лавкрафтом в «Тени из Времени». Похоже, это была интересная перспектива для поиска, так как все наши предыдущие находки показали, что Лавкрафт был своего рода провидцем. Теперь же, в августе, мы решили просто устроить себе отпуск, причиной назвав жаркий сезон.
Изо дня в день мы бдительно высматривали какие бы то ни было признаки появления паразитов. Работа шла гладко, без срывов; каждый из нас ощущал одинаковое чувство физической и умственной полнокровности, одновременно поддерживая в себе неусыпную бдительность на любой случай «мозгового вторжения», описанного Вайсманом. Мы ничего не чувствовали, и это заставляло нас теряться в догадках. Причину тому я случайно обнаружил, оказавшись в начале октября наездом в Лондоне.
Договор по найму квартиры на Перси‑стрит нуждался в обновлении, и я все никак не мог решить, стоит насчет этого беспокоиться или нет. В конце концов я утренним ракетопланом вылетел в Лондон и к одиннадцати был уже у себя на квартире. И вот, едва переступив порог своей комнаты, я почувствовал, что они бдят. Месяцы ожидания этого момента обострили мою чувствительность. Раньше я бы просто проигнорировал это ощущение внезапной тяжести, подумав по привычке, что это у меня так, внутри что‑нибудь не в порядке. Но с той поры я многое для себя уяснил. Например, когда человек начинает вдруг жаловаться на невесть откуда берущийся нервозный трепет («что‑то дрожь пробирает», — сетуем, как правило, мы), то это на деле есть не что иное, как сигнал тревоги: кто‑то из паразитов чересчур близко поднялся к поверхности сознания и дрожь возникла вследствие того, что чужое присутствие стало явственно ощутимым.
Едва очутившись в комнате, я уже достоверно знал, что паразиты мозга за мной наблюдают. Сказать, что они находились «там», внутри комнаты, звучало бы, наверное, как парадокс: ведь я уже сказал, что они находились «внутри» меня. На самом деле это просто от неадекватности современного языка. Всеобщие ум, пространство и время сливаются в некотором смысле воедино, как верно замечал Уайтхед. Наш ум на самом деле не находится у нас «внутри», как это можно сказать о кишках. Индивидуальная сущность каждого человека — это своего рода небольшое обособленное взвихрение в единой атмосфере совокупного разума, микроскопическое отражение всего человечества. Так что когда я вступил в комнату, паразиты находились одновременно и внутри меня, и поджидали меня там, в комнате. Бумаги, вот что они караулили.
Недели тренировок не прошли даром. Я допустил, чтобы мой ум «покачнулся» под их пристальным взором, подобно тому, как клонится по ветру дерево или больной сгибается под тяжестью своего недуга. И опять у меня возникла непроизвольная ассоциация — не с акулами, а скорее со спрутами, зловещими обитателями безмолвных глубин, которые сейчас за мной скрытно наблюдают. Я принялся заниматься своими делами, сделав вид, что не замечаю постороннего присутствия. Я даже подошел к ящикам и заглянул туда, сподобясь как бы мельком, с обычным безразличием подумать о работах по психологии. Именно теперь я ясно сознавал, что сила мышления во мне обрела совершенно иную качественную характеристику. Я был полностью свободен от того человека, который еще два месяца назад был для меня «Гилбертом Остином». Общего с ним у меня было не более, чем у кукловода со своей марионеткой. И в то же время, зная, что за мной со стороны наблюдают паразиты, я незаметно вновь слился с собой тогдашним, став, так сказать, "пассажиром своего прежнего "я". Страха, что могу себя раскрыть, у меня не было, я владел собой в достаточной мере уверенно. Я сомкнулся с сущностью «прежнего» Гилберта Остина, и теперь это уже он расхаживал по комнате, звонил в Хампстед справиться о здоровье миссис Вайсман и в конечном итоге сделал звонок в агентство по хранению, попросив свезти мебель (меблировка в квартире принадлежала мне) и ящики с бумагами на склад. После этого я спустился вниз, переговорил с хозяином дома, а оставшуюся часть дня провел в Британском музее за разговором с Германом Беллом, директором отдела археологии. Все это время я по‑прежнему чувствовал на себе наблюдение паразитов, хотя теперь и не столь пристальное. После того как я позвонил в фирму по перевозке мебели, чтобы оттуда прислали машину за ящиками, их интерес ко мне явно ослаб.
Вслед за тем на протяжении почти двух суток я следил, чтобы мои мысли вращались исключительно вокруг рутинных вопросов, по преимуществу работ на Каратепе. Это было не так трудно, как, возможно, кажется (большинство тех, что еще продолжают чтение, поймут). Главное здесь было «вжиться в роль», отождествив себя с исполняемым персонажем; подыграть ажиотажу Белла насчет раскопок и так далее. Я разгуливал по Лондону, встречался с друзьями, позволил завлечь себя на «междусобойчик», где мне пришлось разыгрывать из себя светского льва («междусобойчик», впрочем, напоминал скорее банкет: едва заручившись у меня обещанием прийти, хозяйка поназвала сотню гостей). Я намеренно заставил свой ум работать в старой манере — иными словами, посредственно. Я дал себе перевозбудиться, а затем по дороге домой впасть в уныние. На обратном пути в самолете я позволил себе сокрушенно покаяться, зачем я так дурацки убил время, и зарекся никогда больше не гусарствовать по чьей‑либо прихоти. Когда вертолет Компании опустил меня в Диярбакыре, мне показалось, что небосвод снова чист. Но все равно следующие двое суток я продолжал держаться начеку, бдительно ограждая мысли в ожидании, когда на раскопки возвратится Райх. Так что соблазна расслабиться у меня не было. Как только Райх вернулся, я сообщил ему обо всем со мною происшедшем. Я высказал соображение насчет того, что, распорядившись перевезти ящики на склад, вообще уничтожил интерес паразитов к своей персоне. Но обольщаться излишней уверенностью никто из нас и не думал.
То, что со мною произошло, навело нас еще на одну догадку о паразитах. Стало ясно, что они не держат постоянного наблюдения за каждым человеком в отдельности. Однако если так, то почему люди не «прозревают» (скажем, как мы) тотчас же, как только выходят из‑под прямого наблюдения у паразитов?
Над этим вопросом мы ломали голову в течение двух суток. Первым ответ пришел в голову Райху. Он как‑то недавно разговаривал с женой Эвереста Рейбке, президента Компании. Ее супруг буквально на днях улетел на Луну, отдохнуть пару недель от «нервов». Она посетовала, что нервы у супруга действительно расшатаны. Но почему?" — недоуменно спросил у нее Райх; ведь было совершенно очевидно, что дела Компании находятся в полном порядке. «Так‑то оно так, — отвечала супруга, — но на такой сумасшедшей по ответственности должности, да еще такого гигантища, как Компания, он уже сам по привычке начинает заводиться от своих забот и ничего не может с этим поделать».
Вот оно что: привычка! Стоит лишь вдуматься: как все просто, как до банальности просто! Сколько уж лет психологи не устают повторять, что человек во многом напоминает собой машину. «Лорд Лейстер» сравнил людей со старинными часами, механизм которых исправно тикает еще с дедовских времен. Одно лишь травмирующее психику ощущение, запавшее в душу ребенка, может потом стать основой невроза, который будет давать знать о себе всю жизнь. Ощущение счастья, дважды или даже единожды пережитое в детстве, может сделать человека пожизненным оптимистом. Тело искореняет остатки физического недуга в недельный срок; ум сохраняет зароненное в него семя страха или синдром душевной болезни на всю жизнь. Почему? Потому что одна из черт ума — его закоснелость. Она существует в нем неизбывно, до тех пор пока в организме есть сила к жизни. Ум работает по раз и навсегда установившимся привычкам, сломить которые чрезвычайно трудно, особенно отрицательные. Иначе говоря, человек, получая «завод» от паразитов, уподобляется часам с заведенной пружиной; текущего осмотра он требует не чаще раза в год. Кроме того, Вайсман открыл, что люди и сами «заводят» друг друга, избавляя тем самым паразитов от излишних хлопот. Отношение к жизни передается от родителей к детям. Один мрачный и пессимистичный писатель, наделенный мощным талантом, заражает своим влиянием целую плеяду писателей, а те в свою очередь распространяют это влияние на всех образованных людей в стране.
***
Чем больше мы узнавали про паразитов, тем нам делалось яснее, насколько все здесь ужасающе просто, и тем невероятнее казалась удача, благодаря которой мы вышли на секрет их существования. Прошло порядочно времени, прежде чем мы поняли, что слово «удача» имеет столь же неудобоваримое и размытое по смыслу значение, как и большинство абстрактных существительных в человеческом языке, и что подлинный смысл этого понятия совершенно иной.
Само собой, очень много времени мы проводили за обсуждением, кого еще мы можем посвятить в свою тайну. Это была проблема не из легких. Начали мы неплохо, но один лишь неверный шаг грозил погубить все. Перво‑наперво надо было заручиться гарантией, что лица, отобранные в качестве кандидатур, будут способны воспринять то, что мы им сообщим. Дело даже не в том, что нас могли счесть за сумасшедших, — это теперь не очень нас и беспокоило, — а в том, чтобы застраховать себя от того, как бы какой‑нибудь опрометчиво избранный «союзник» не выдал с головой все наши планы.
Мы просмотрели уйму трудов по психологии и философии с целью выяснить, можно ли найти в среде интеллектуалов людей, мыслящих созвучно нам. Таких мы присмотрели нескольких, но на контакт с ними выходить не спешили. По счастью, метод феноменологии мы с Райхом усвоили быстро: никто из нас не занимался философией углубленно, вследствие чего нам не надо было теперь избавляться от каких бы то ни было установившихся воззрений; семена Гуссерля упали на благодатную почву. Так как нас ожидало не что иное, как война, надо было не мешкая изыскать какой‑то способ обучать людей этой умственной дисциплине. Полагаться на одну лишь смекалку было недостаточно, необходимо было в самые сжатые сроки научить их защищаться от паразитов сознания.
Все дело состоит в следующем. Стоит лишь человеку уразуметь, каким именно образом ему надлежит использовать свой ум, как все остальное дается уже легко. Вся беда в привычке, которую люди выработали в себе за миллионы лет; привычке отдавать все внимание окружающему миру, воображение воспринимая как своего рода бегство от действительности, вместо того чтобы уяснить, что оно есть не что иное, как краткий экскурс в неизведанные, необъятные просторы сознания. Мы уже свыклись с традиционным представлением о том, как работает наш мозг — не «мозг» в прямом смысле, а совокупность чувств и представлений.
***
Я понял прежде всего: невероятную трудность составляет уяснить, что чувство — это, по сути, одна из форм представления. У нас эти понятия традиционно разделяются глухой перегородкой. Я смотрю на человека и сознаю, что «вижу» его — это считается объективным. Ребенок смотрит на человека и говорит: «У‑ух, какой он страшный». Ребенок его чувствует — мы называем это субъективным. Мы не сознаем, насколько нелепы такие определения и какую путаницу они вносят в мысли. Ведь в каком‑то смысле «чувство» ребенка — это то же «представление»; но гораздо примечательнее то, что акт видения у нас в свою очередь также относится к чувственной сфере.
Задумаемся на секунду, что происходит, когда мы пытаемся навести резкость у бинокля. Мы крутим колесико, но какое‑то время ничего не видим, кроме ряби. Вдруг один лишь оборот, и изображение вмиг обретает яркость и четкость. Еще представим: вот нам, допустим, говорят: «Старик такой‑то прошлой ночью умер». Ум у нас, как правило, так забит посторонними мыслями, что эти слова не вызывают в нас вообще ничего; или скорее, чувство в нас так же невнятно и размыто, как изображение в бинокле с ненаведенной резкостью. Проходит неделя, другая; мы спокойно сидим у себя в комнате за чтением, и как‑то невзначай на ум приходит память о том старике, что умер, — как вдруг нас будто током пронизывает запоздалое чувство горестной жалости: ощущение «сфокусировалось». Какое еще доказательство нужно для того, чтобы убедиться, что чувственное и эмоциональное восприятие в сущности одно и то же?
Эта работа носит исторический, а не философский характер, и вдаваться далее в феноменологию я не буду (этому посвящены другие мои работы; кроме того, в качестве великолепного введения в предмет я бы рекомендовал книги «Лорда Лейстера»). Однако этот приведенный мной философский минимум необходим, чтобы представить, как складывалась во времени борьба с паразитами сознания. Потому что, задумавшись глубоко над всем этим, мы поняли, что главным оружием паразитов является своеобразный «глушитель мысли», принципом действия чем‑то схожий с устройством для создания радиопомех. Наделенный сознанием человеческий ум постоянно устремлен во Вселенную. «Неусыпная жизнь Ego „“Я" (лат.)· состоит в постижении". Так астроном, пытливо вглядываясь в небесный свод, выискивает там новые планеты. А находит он их не иначе, как сличая новые фотоснимки звезд со старыми. Если звезда сместилась, значит, это не светило, а планета. Таким же вот кропотливым изучением, только в поисках „сути“ постоянно заняты наши мысли и чувства. „Суть“ очерчивается тогда, когда при сравнении двух каких‑либо качественных характеристик нам вдруг открывается что‑то новое про каждую из них. Возьмем невероятно простой пример: ребенок впервые видит огонь. На первый взгляд он может показаться ему воистину восхитительным: уж и теплый, уж и яркий, уж и блещет заманчиво. Но стоит ребенку сунуть в огонь пальчик, как ему откроется новое его свойство: огонь жжется. И все равно он теперь уже не скажет, что огонь — это только „плохо“ (разве какой‑нибудь совсем уж пугливый и нервный ребенок сможет такое сказать). Ребенок, подобно астроному с его звездными картами, сличает два разных ощущения одно с другим и делает вывод, что одно свойство огня следует полностью отделять от прочих. Такой процесс и называется постижением.
А теперь представим, что паразиты мозга именно тем и занимаются, что специально «затуманивают» нам чувства, когда мы пытаемся сличать друг с другом ощущения. Это будет аналогично тому, как, скажем, снять с нашего астронома обыкновенные очки и заменить их на такие же, только с дымчатыми стеклами. Он усиленно вглядывается в свои звездные карты, но из этого мало что выходит. В таком положении мы не можем анализировать свои опущения. А если мы к тому же еще слабы и невротичны, то тогда уясняем себе как раз противоположную суть явления: например, что огонь «плохой», потому что жжется.
Читателей, далеких от философии, прошу меня извинить, но эти пояснения совершенно необходимы. Целью паразитов было не допустить, чтобы человек вырос до полного осознания своей силы. И этого они добивались тем, что «глушили» эмоции, вносили сумятицу в чувства с тем, чтобы он ничего не мог из них для себя вынести, и блуждал в тумане своего сознания. Так вот, «Размышления об истории» Вайсмана стали первой попыткой на примере двух прошедших столетий рассмотреть, как осуществлялась агрессия паразитов против земной цивилизации. И уяснили мы, едва не в первую очередь, следующее. Взять творчество поэтов‑романтиков начала XIX века, таких, как Вордсворт, Байрон, Шелли, Гете. Они коренным образом отличались от своих предшественников Драйдена, Попа и др. Их умы подобны были мощным биноклям, способным с колоссальной силой фокусировать бытие человека. Ум Вордсворта, когда тот ранним утром озирал с Вестминстерского моста Темзу, вдруг возгудел подобно турбине, и за секунду времени множество отпечатков упорядоченно наложились друг на друга. Поэт на мгновенье увидел человеческую жизнь сверху — не червем земным, как извечно, но с высоты орлиного полета. И всякий раз, когда человек — будь он поэтом, ученым, государственным деятелем — видит жизнь таким образом, у него появляется грандиозное ощущение своей силы и храбрости, осознания смысла жизни и предназначения человеческой эволюции.
И вот именно в тот переломный момент истории, когда человеческий ум готов был совершить грандиозный скачок на новую ступень развития (эволюция всегда происходит скачкообразно, подобно тому, как электрон перепрыгивает с одной орбиты атома на другую), паразиты и обрушились всей своей силой. Их план вторжения был коварен и дальновиден. Они взялись манипулировать главенствующими умами планеты. Эта трагическая истина была четко обозначена Толстым в «Войне и мире», где он высказал мысль, что «так называемым великим людям.., принадлежит малое значение в истории», что она движется своим ходом. Ведь все главные участники наполеоновской войны действовали механически, будучи просто пешками в руках у паразитов разума. Ученым подспудно вменялось исповедовать догматизм или быть отъявленными материалистами. Как именно? — путем внушения им глубокой внутренней неуверенности, от которой те бежали, с облегчением хватаясь за спасительный довод, что наука, дескать, есть «чисто объективное знание» (вспомним, как паразиты пытались переключить ум Вайсмана на математические задачи и шахматы). Коварный подкоп велся и под людей творчества: писателей, художников. Такие гиганты, как Бетховен, Гете, Шелли, судя по всему, вызывали у паразитов чувство ужаса. Они сознавали, что несколько десятков подобных людей наверняка способны вывести человечество на новый этап эволюции. И вот Шуман и Гельдерлин лишаются рассудка, Гофман гибнет от пьянства, Колридж и Де Куинси — от наркотиков. Гении уничтожаются торопливо и безжалостно, как мухи. Удивительно ли, что великие мастера искусства XIX века чувствовали, что мир настроен против них. Удивительно ли, что с таким проворством — слепящим ударом безумия — было покончено с храбрецом Ницше, безоглядно взывавшим к оптимизму в человеке. Более подробно в этот вопрос я вдаваться не буду, книги «лорда из Лейстера» покрывают его с исчерпывающей полнотой.
***
И вот я сказал, с того самого момента, как существование паразитов разума перестало быть для нас секретом, мы избежали хитро подстроенной ими ловушки. А называлась эта ловушка не иначе как история. Сама история была их главным оружием. Они ее «фиксировали», и по прошествии двух столетий человеческая история стала иметь вид притчи о людском бессилии, о безразличии природы, о беспомощности человека перед лицом Неотвратимости. И когда до нас дошло, что история «фиксирована», ловушка перестала для нас существовать. Теперь, обращаясь памятью к Моцарту и Бетховену, Гете и Шелли, мы думали: «Да если бы не паразиты, такие творения, пожалуй, мог бы создавать каждый человек!» Мы понимали теперь, что рассуждения о бессилии — полный вздор. В каждом из людей сокрыта невиданная сила.., если б только всякую ночь ее не высасывали из нас эти вампиры разума.
Само собой разумеется, сознания одного лишь этого было достаточно, чтобы сердца у нас зажглись небывалым оптимизмом. На этой ранней стадии наше восторженное состояние усугублялось еще и неосведомленностью о паразитах. Зная, что для них важно держать свое существование в тайне от людей, мы сделали скоропалительный вывод (за что нам пришлось впоследствии заплатить дорогой ценой), что они на самом деле не властны причинить нам вред. Нас, правда, беспокоила непонятная причина самоубийства Карела, но его вдова высказала версию, показавшуюся мне убедительной.
Карел имел привычку класть себе в чай сахариновые таблетки. Цилиндрик с цианидом по форме мало чем отличается от продолговатой стекляшки с сахариновыми таблетками. Что, если поглощенный работой Карел по недосмотру кинул в чай вместо сахарина цианид? Здесь, конечно, он моментально обнаружил бы запах. Но если, скажем, паразиты каким‑то образом притупили у Вайсмана обоняние — так сказать, «заглушили» его? Вот он, допустим, ни о чем не подозревая, сидит у себя за столом, мыслями целиком уходя в работу, к тому же и порядком утомленный; вот по привычке протягивает руку за сахарином, и тут кто‑то из паразитов тихонько отводит ее на несколько сантиметров влево...
В принципе мы с Райхом оба приняли эту версию: она объясняла попадание цианида в чай. Совпадала она также и с нашей точкой зрения насчет того, что паразиты ума по сути опасны не более, чем их биологические «собратья», древесный червь или ползучий плющ, и что если изучить как следует их природу, а после принять соответствующие меры, то, возможно, опасность удастся ликвидировать. Мы оба согласились, что в отличие от Карела не будем столь беспечны в отношении своей безопасности. Для того чтоб разделаться с нами, как с Вайсманом, у паразитов существовал определенный (хотя и ограниченный) арсенал способов. Например, они могли бы «помочь» нам угодить в аварию на шоссе. Вождение во многом подчинено инстинкту, и этим инстинктом можно легко манипулировать, когда машина несется со скоростью ста пятидесяти километров в час и все внимание водителя сосредоточено на дороге. Поэтому мы условились ни в коем случае не садиться за руль автомобиля самим, и уж тем более не доверять вождение шоферу (он окажется в таком случае еще более беззащитен, чем мы). Иное дело вертолет: здесь весь полет проходит в автоматическом режиме, что почти исключает возможность крушения. Далее, как‑то раз в новостях мы услышали, что какой‑то полоумный дикарь убил военнослужащего, и поняли, что и такой оборот нельзя упускать из виду. По этой причине мы стали постоянно носить при себе оружие и вменили себе в правило избегать людских сборищ.
Однако в первые те месяцы дела у нас шли так успешно, что нам было прямо‑таки трудно не переувериться в своем оптимизме. Помню, когда я в двадцать с небольшим при наставничестве сэра Чарлза Майерса изучал археологию, восторженность и упоение переполняли меня настолько, что казалось, будто жизнь у меня только начинается. Так вот, в сравнении с теперешним моим упоением тогдашние чувства просто меркли. Мне было ясно: в сокровенных глубинах человеческого существа кроется какая‑то элементарная ошибка, такая ж нелепая, как попытка заполнить водой незаткнутую ванну или тронуться с места в автомобиле, стоящем на ручном тормозе. То, что нам нужно неуклонно в себе развивать, минуту за минутой от нас ускользает. Стоит лишь уяснить, что именно — и конец мучительным догадкам. Ум, став полностью подвластным, преисполнится ровной и мощной силы. Мы уже не будем более находиться во власти своих чувств и настроений, но сами будем ими управлять столь же непринужденно, как движениями рук. Такое вряд ли способен представить тот, кто не испытывал этого сам. Человек так привык, что с ним вечно что‑нибудь «происходит». То к нему привязывается простуда, то на него нападает тоска, то он что‑нибудь подберет да вдруг уронит, то начинает маяться скукой... С той поры как я стал углубляться в свое сознание, такого со мной больше не случалось. Я сам теперь контролировал свое состояние.
Я по‑прежнему помню о том, по тогдашним меркам, грандиозном для меня событии. Как‑то раз в три часа дня я сидел в библиотеке Компании за чтением недавно поступившей работы по психолингвистике (меня занимал вопрос, можно ли посвятить ее автора в наши тайные замыслы). Некоторые ссылки на Хайдеггера, основателя школы экзистенциализма, привлекли мое пристальное внимание: я отчетливо разглядел ошибку, вкравшуюся в основание авторской концепции, а также и то, как можно будет, надлежащим образом эту ошибку исправив, открыть грандиозные перспективы для дальнейших исследований. Кое‑что я начал для себя стенографировать. В этот момент над ухом у меня с высоким заунывным гудением пролетел здоровенный комар. Прошла секунда, и опять послышалось его назойливое пение. Все так же не отвлекаясь от Хайдеггера, я мельком глянул на насекомое, мысленно приказывая ему убираться прочь к окну. В тот же миг я явственно ощутил, что ум у меня пришел с комаром в столкновение. Насекомое неожиданно сбилось с прежнего курса и, нудно зудя крылышками, поплыло по воздуху к закрытому окну. Все так же цепко удерживая комара в поле зрения, я волевым усилием провел его через помещение к вмонтированному в окно вентилятору и выпроводил вон.
Я был так ошарашен, что некоторое время, откинувшись на спинку стула, сидел, бестолково таращась выпученными глазами на вентилятор. Если б сейчас у меня из‑за спины выросли вдруг крылья и я, хлопая ими, поднялся в воздух, то и тогда, наверное, я был бы вряд ли так изумлен. Может, мне просто показалось, что это я сам усилием воли выпроводил насекомое?
Я кстати вспомнил, что неподалеку отсюда, в умывальной, под окном которой растут на клумбе пионы, житья нет от ос и пчел. Я прямым ходом направился в умывальную. Там было пусто, лишь одинокая оса с монотонным жужжанием билась о матовую поверхность стекла. Я, прислонясь к двери спиной, сконцентрировал на осе все свое внимание. Однако ничего при этом не произошло. Такое обескураживало. Создавалось впечатление, будто я делаю что‑то не так: все равно что, скажем, рву на себя запертую дверь. Мыслями вновь возвратясь к Хайдеггеру, я почувствовал в себе прилив возвышенной силы проникновения и в этот момент ощутил, что ум у меня произвел включение. Я находился с осой в контакте столь же явственном, как если бы держал ее, зажав в кулаке. Я повелел ей пересечь пространство умывальной. Хотя нет, сказать «повелел» будет неверно. Мы же не «повелеваем» сомкнуться или разомкнуться своей ладони, мы просто делаем это. Так же и я подогнал к себе осу через все помещение, а когда та почти уже достигла моего лица, заставил развернуться и взять курс снова на окно, после чего выпроводил ее вон. Это было так невероятно, что я не сходя с места готов был разразиться либо безумными рыданиями, либо безумным хохотом. Самое смешное было то, что я непонятно как ощущал сердитое недоумение осы: что это вдруг такое с ней выделывают против ее воли!
Послышалось жужжание; влетела еще одна оса (а может, опять та самая). Я схватил и ее, однако на сей раз почувствовал, что ум у меня, непривычный к такого рода нагрузкам, начинает уставать. Его хватка не была уже такой цепкой. Я подошел к окну и выглянул из‑под фрамуги наружу. В чашечке пиона возился большой шмель, с торопливой жадностью вбирая в себя нектар. Я «схватил» шмеля и мысленно скомандовал ему оставить цветок. Насекомое воспротивилось — я почувствовал это так же ясно, как чувствуешь прерывистое подергивание натянутого поводка, когда выгуливаешь собаку. Я напряг усилие, и шмель с сердитым гудением снялся с цветка. В этот момент, почувствовав, что умом начинает овладевать усталость, я оставил насекомое в покое. Однако вести себя так опрометчиво, как еще в недавнем прошлом, я не стал. Я не позволил усталости овладеть собой и вызвать упадок сил. Нет, я лишь намеренно дал мыслям отвлечься на посторонние предметы, тем самым позволив мозгу расслабиться и отдохнуть. Через десять минут, в библиотеке, ощущение умственного спазма уже миновало.
Теперь мне стало интересно, смогу ли я оказать такое же воздействие и на неодушевленную материю. Я остановил внимание на соседнем столе, где в пепельнице лежал оставленный кем‑то окурок со следами губной помады, и попытался сдвинуть этот окурок с места. Он действительно переместился на другой край пепельницы, однако это стоило мне неизмеримо большего усилия, чем когда я имел дело с осой. И здесь же я удостоился еще одного сюрприза. В тот момент, когда мой ум соприкоснулся с сигаретой, я явственно ощутил в себе нарастающее сексуальное возбуждение. Я вышел из соприкосновения; затем опять его повторил, и снова почувствовал возбуждение внизу живота. Позднее я обнаружил, что окурок оставила полногубая брюнетка, секретарша одного из директоров. Это была незамужняя женщина лет тридцати пяти, довольно невротичного вида; носила она очень сильные очки с горбатой дужкой, и в целом ее нельзя было назвать ни безынтересной, ни привлекательной. Вначале я подумал было, что вспышка желания исходила от меня, являясь естественной мужской реакцией на сексуальный возбудитель: в данном случае сигарету со следами губной помады. Но как‑то раз в библиотеке нам довелось очутиться с этой женщиной рядом, за соседними столиками, и я решил для интереса незаметно ее «коснуться». В ответ меня словно током пробил пронзительный, горячий, животно‑чувственный импульс ее желания — я просто оторопел. Не то чтобы у нее действительно в данную минуту на уме был секс (она занималась тем, что одолевала том статистики) или она испытывала к кому‑то вожделение. Просто, видимо, она по натуре была сексуально озабоченной и свой повышенный чувственный тонус воспринимала как нечто само собой разумеющееся.
Наблюдение за ней открыло мне и кое‑что еще. Вскоре после того как мой ум вышел с ней из соприкосновения, она смерила меня долгим, задумчивым взором. Я продолжал чтение, сделав вид, что ее не замечаю. Через некоторое время она утратила ко мне интерес и вернулась к статистике, своим поведением показав однако, что мое умственное «зондирование» не прошло для нее незамеченным. Когда я попытался провести аналогичный эксперимент на мужчинах, те не прореагировали вообще никак. Это, похоже, свидетельствовало о том, что у женщин, особенно сексуально неудовлетворенных, развита аномальная чувствительность на подобного рода вещи.
Хотя этот эпизод произошел позднее. Пока же я только попытался передвинуть окурок сигареты и уяснил для себя, что хотя такое и возможно, но дается весьма и весьма непросто. Это, видимо, объясняется тем, что материя мертва. Подчинить своей воле живой предмет легче, поскольку при этом можно использовать его жизненную силу и не приходится одолевать мертвую инерцию.


